Александр Посохов
Прощание Графоманов
Неправда, что графомания – это «навязчивое, доходящее до патологии стремление к сочинительству литературных произведений, претендующих на публикацию и признание публики». Это современное мнение тех, у кого навязчивое, доходящее до патологии отсутствие стремления вообще к какому-либо творчеству, в том числе к литературному сочинительству. Лет двести назад графомания как явление не имела отрицательного значения и даже поощрялась в обществе. Поскольку в большинстве своём дураки и невежды ничего не пишут. В настоящем сборнике автор предлагает читателям два стихотворения и семь коротких рассказов на соответствующую тему.
Я – Графоман!
Я – Графоман!
Как граф Толстой или Донцова,
Как все великие. Поэтому я снова
Сижу за письменным столом
Над кнопками перед экраном.
Ложь и обман,
Что лучше быть козлом,
Чем графоманом.
Кто просто блеет и жуёт,
Тот дольше смерти не живёт.
Мне ж умирать всегда не время:
Поскольку вечно думать надо,
Какое слово подобрать,
Пока Пегас не перестал летать.
А что до званий, то награда
Уж то вполне, что я и есть
Бессмертное писательское племя,
В одном строю с Донцовой и Толстым.
Известным стать таким
Любому может выпасть честь.
Не в графоманстве дело,
Его в подлунном мире нет.
Пишите, братья, обо всём и смело,
Берите штурмом интернет!
* * *
Графоман хренов
Весна, выходной. Проснулся, а вставать неохота. И нужды нет. Чай перед сном не пил. 42 года, это даже не 33. Возраст критический. Что делать, как же прославиться? Не умирать же в безвестности! Да ещё в столице. Писать надо. А о чём? Хоть о чём, сюжетов уйма. Сочини, например, сказку. Типа в речку упал, а там русалка, в глубину манит. Раки в тине барахтаются. А они-то причём тут, господи! Пиво пил, а раков никаких не было. Ну, твори, фантазируй! Капусту, что ли, самому посолить, вкуснее ведь получается, чем в магазине. Или вот соседка! Красивая одинокая женщина, без хвоста. Состряпай про неё оду или сонет, на худой конец. А что это, чёрт его знает. Так будут у меня с ней шуры-муры или нет? Допустим, будут, желательно даже. А когда? Сегодня же комплимент ей отпущу, побреюсь только. О темах думай, а не о бабах, не надоело ещё! Хорошо. Тогда детективчик надо сварганить, шпионский. Наш разведчик оказался ненашим. Собачка по запаху разоблачила. А как? От носков духами французскими несло. Кстати, что-то пальцы на ногах не шевелятся. Точно диабет начинается. Или про любовь. Обязательно. Мне вроде как лет семнадцать, иду по бульвару, солнышко светит, а навстречу она. Ну там платьице коротенькое, грудки намёком, шейка, как у жирафа. Нет, жираф тут не подходит, урод натуральный. А главное, у неё отец олигарх. Блин, ну сколько раз говорил жене, не покупай трусы 50 размера! 54 минимум. Жмёт ведь! Лучше вообще без них. А дальше что? Ага, вспомнил! Напишу-ка я о том, как с парашютом прыгал. Сам не знаю, зачем. Вывалился из кукурузника, карабином по башке получил, подвесная система съехала. Сижу криво, в паху будто тисками зажало, не то, что сейчас. Подтянулся, лямки поправил. Но поздно, чуть в огород чей-то не приземлился. Где бы воронку маленькую достать? А то вчера коньяк во фляжечку наливал, граммов десять на стол пролил, подлизывать пришлось. А, может, про политику чего-нибудь отчебучить? Осторожненько так. Будто поднимаю народ на борьбу. За творческую свободу, за настоящую литературу! Опять восьмое марта скоро! Каждый год одно и то же. 15 роз жене купить или 25? Куплю-ка ей удава китайского подлиннее. Змея же она по знаку. Шипит вон на кухне чего-то, есть зовёт. Ладно, иди завтракать, графоман хренов!
* * *
Несчастные
Суббота. Сижу, думаю. Стук в дверь. Открываю.
– Давай! – предложил Вадим, показывая бутылку коньяка. – Выходной же.
– Это у вас выходной. А у нас, писателей, самый что ни есть рабочий день.
– Да какой ты писатель! – махнул бутылкой сосед, чуть меня не задел, и на кухню без спроса прошёл. – Баснописец несчастный. Куда ты рюмки прячешь? И закуску доставай.
– Ну, ты нахал! Я же тебе объяснял, что у Крылова 236 басен, а у меня 118, ровно половина. Мне пахать и пахать ещё.
– Да кому нужны твои басни! – скорчив брезгливую рожу, сказал Вадим. – Вон артист один сбежал из России, так его басни читают. А ты сидишь тут, в центре Москвы, и о тебе никто ни сном ни духом не подозревает.
– Господи, ну сколько раз тебе повторять, что это не басни! Артист этот и себя и жанр позорит. Сам по себе злобный стишок не может быть басней. Басня, она, как такса.
– Какая ещё такса? – удивился Вадим и налил.
– Собака, которая со времён древнего Египта не изменилась. Те же уши и тот же хвост. Других собак скрещивали, преображали, а такса сохранилась в первозданном виде. Вот так и с басней, которую можно сотворить только, как басню. А этому учиться надо и особый дар иметь.
– Да брось ты, поехали! Дай мне сюжет, и я завтра принесу тебе готовую басню, – заявил вдруг Вадим, опрокинув первую рюмку.
– Ладно, запоминай. Допустим, пьяный кабан завалился на муравейник. Насекомые в панике. И тут один храбрый муравьишка кричит, что залезет сейчас на дерево и спрыгнет на кабана. Смотрите, хвастается заранее, как я ему хребет перешибу. Понял?
– Понял, – ответил Вадим и снова налил. – А мораль?
– Сам думай. Всё просто же.
– А как назовём мой шедевр?
– А как заблагорассудится. Главное, не бойся, пиши смело. Любые твои иносказания я пойму правильно.
– Что значит, правильно?
– Ну, вот есть у меня такая басня, например. В ней судят льва за то, что он убил шакала, который, мечтая прославиться, напал на него.
– И что?
– А то, что получаю я на эту басню гневный отзыв от одного молодого человека. Какой, дескать, нормальный шакал на льва нападать будет. Дебил он, что ли!
– И что?
– А то, что басню нельзя воспринимать буквально. У того же Крылова журавль сам свой нос к волку в пасть суёт. И про ворону он пишет, что она сыр во рту держала. А никакого рта у вороны нет. Понял?
– Понял.
– Или вот ещё пример. Написал я недавно басню про медведя, который порядок наводит. Заключение там такое. Когда порядка нет в своём краю, а ты решил вдруг навести его везде, то это значит, что нигде.
– И что?
– А то, что один, тоже молодой читатель, высказал мнение, что за такую басню меня точно посадят.
– Не пудри мне мозги! – отрезал Вадим и опять налил. – А то и меня вместе с тобой посадят.
Допивал он бутылку уже без моего участия. Я после двух рюмок отказался. Потому, что сто девятнадцатая басня давно томилась в компьютере, ожидая своего конца.
Воскресенье. Сижу, думаю. Стук в дверь. Открываю.
– Давай! – предложил Вадим, показывая бутылку коньяка. – Выходной же.
– Ты басню сочинил?
– Про таксу, что ли?
– Нет.
– Про кабана?
– Нет.
– Про льва?
– Нет.
– Про шакала?
– Нет.
– Про ворону?
– Нет.
– Про медведя?
– Нет.
– Про тебя?
– Нет.
– А что, оригинально, басня про баснописца!
– Да при чём здесь я! Ты же про муравья обещал написать.
– А зачем? – удивился Вадим. – Ну какой нормальный муравей на кабана прыгать будет. Дебил он, что ли!
– Всё ясно. И у тебя, значит, с иносказаниями проблема. Но ты над моралью-то хоть подумал?
– Какая ещё мораль! – воскликнул Вадим. – Все морали давно… профукали, выражаясь без рифмы. Нам, айтишникам, она ни к чему.
– Да какой ты айтишник! Программист несчастный. Откуда вы только берётесь такие?
– Какие?
– Без художественного мышления.
– Из будущего мы, – улыбнулся Вадим. – А ты из прошлого.
* * *
Серебряный век
Поздний московский вечер. Жена старательно гладит рубашки мужа. Муж сидит на диване и делает вид, что сочиняет новое стихотворение. На самом же деле он поглядывает на молодую ещё и здоровую во всех отношениях супругу в ожидании того, когда она освободится, чтобы увлечь её в спальню.
– Сколько раз я тебе говорила, ешь за столом нормально, – сказала жена. – Шестую рубашку доглаживаю и все в пятнах.
– А что они не отстирываются, что ли?
– Нет, конечно.
– Значит, ты просто стирать не умеешь.
– Так не я же стираю, а машина.
– Вот именно, – согласился муж. – А ты сходи на рынок, купи стиральную доску, мыло хозяйственное и постирай, как бабы на Руси раньше стирали.
– Ты это серьёзно?
– Куда уж серьёзнее, – не подавая виду, что шутит, ответил муж.
– Тогда я тебе как русская баба вот что скажу, – посчитав совет мужа упрёком, громко произнесла жена. – Ты тоже стирать не умеешь.
– Что ты имеешь в виду?
– Всё.
– Что всё-то?
– А всё.
– А если конкретно?
– Пожалуйста, – запальчиво сказала жена, взмахнув тяжёлым утюгом, будто веером. – Все всё могут, а у тебя одно на уме, какую бы такую рифму найти. Трус!
– А при чём здесь трус? – удивился муж, пожалев уже о своём шутливом совете. – Ты же говоришь, стирать не умею.
– Сам должен знать.
– Ничего не могу понять, чего я не стёр-то? – решительно вставая с дивана, воскликнул муж.
– Дурь свою поэтическую из башки не стёр до сих пор. Лысина вон уже на макушке, а всё туда же.
– Куда туда же?
– В серебряный век, наверно. Поэты там разные без дела слоняются, и ты среди них. Очнись, никому твои стихи не нужны. У каждого сейчас смартфон в кармане, а не томик Цветаевой.
– Да ты соображаешь, что говоришь!
– Не хуже тебя соображаю.
– И обзываешься ещё, – обиженно заявил муж. – Я же тебя не обзываю ворчуньей.
– А почему это я ворчунья?
– А почему это я трус?
– А потому, что все бизнесом в столице занимаются, деньги куют, а ты боишься. Тьфу!
– А ты не тьфукай, растьфукалась тут. Думаешь, легко правильную рифму подобрать. Вот подбери, например, рифму к слову спальня.
– Наковальня, – не задумываясь, ответила жена.
– Надо же, правильно, – удивился муж. – Интересные у тебя словечки сегодня. Тогда уж пойдём и займёмся кузнечным делом, а то поздно уже.
– А с молотом у тебя всё в порядке? – улыбаясь, спросила жена. – А то что-то кузнец уставать стал в последнее время.
– Поклёп! – с тревогой в голосе возразил муж. – Когда это я жаловался на усталость. Ковал и буду ковать.
После этого смелого утверждения он подкрался к жене сзади, нежно обнял её, поцеловал в затылок и, слегка подталкивая, увлёк… в кузницу.
Потом так и повелось у них: спросит муж про дела кузнечные, и всё понятно жене.
* * *
Сукин сын
Случилось это лет двести назад в Москве. Старик один рассказывал, а ему другой старик, а тому третий и так далее вниз по счёту до тех самых времён. А теперь я вот рассказываю.
Приходит, значит, Пушкин к издателю со своей исторической драмой «Борис Годунов», а тот ему от ворот поворот.
– Да она сейчас даром никому не нужна, – не прочитав ни строчки, кроме названия, сказал издатель. – Делать тебе нечего было в ссылке, вот ты и марал бумагу. Лучше бы фермерством занялся в своём Михайловском. Представляешь, утром сходил в курятник, снял яички, пожарил на сальце с лучком, прикольно же.
– Какой ещё курятник, сударь! – возмутился великий поэт. – Это же Борис Годунов!
– И что? – равнодушно отреагировал издатель и, повернувшись к своему писарю, спросил: – Ты знаешь, кто такой Борис Годунов?
– Нет, – ответил тот. – Ельцина знаю, а других не знаю. Дворника, правда, нашего раньше так ещё звали. А теперь у нас другой дворник.
– А нового дворника как зовут? – спросил издатель.
– Абдулбашир, – ответил писарь.
– Вот видишь, – обратился к автору Годунова издатель. – Человек делом занят, улицы подметает, листья жёлтые в чёрный мешок складывает, а тут ты со своими листочками. Оставь их, если не жалко, он их тоже в мусор выбросит.
– Вы что тут с ума сошли! – снова возмутился Пушкин. – Яйца, сальце, Ельцин, Абдулбашкир!
– Абдулбашир, – поправил его писарь.
– Тем более! Вы можете мне объяснить, почему отказываете печатать Годунова?
– Повторяю, – сказал издатель. – Ни драмы, ни трагедии, ни стихи, прости господи, никому сейчас не нужны. Интернет, дело другое, блогеры там разные, ютубы, подкасты. Понял?
– Я русский человек! – гордо заявил Пушкин. – Я народный язык понимаю. И даже предпочитаю его литературному. А объединение их считаю своей заслугой.
– Ты мне голову не морочь, – перебил его издатель. – Какой ты русский, разобраться ещё надо. Чернявый шибко и кучерявый. А у таких денежки водятся. Если заплатишь, мы тебе не только Годунова твоего напечатаем, но и чёрта лысого.
– Я же автор! – в который уже раз возмутился Пушкин. – Это вы мне должны заплатить за мой труд, а не я вам.
– Ага, раскатал губы. – вставая из-за стола, произнёс издатель. – Я вижу, мужик, с тобой бесполезно иметь дело. Ты же ничего не соображаешь. Убирайся-ка ты подобру-поздорову.
– Позвольте, любезный, – засопротивлялся, было, поэт.
– А я говорю, проваливай отсюда, – повторил свой приказ издатель. – А то охрану позову.
Последнее, что услышал Александр Сергеевич, закрывая за собой дверь, это как издатель сказал писарю раздражённо о посетителе: «Привязался же, сукин сын!»
«Так вот, оказывается, кто я, – подумал Пушкин. – Надо Вяземскому сообщить».
* * *
Стихоплёт
Лето в разгаре, субботнее утро. Выходим из подъезда погулять в лесочке. Таких лесочков на окраинах Москвы почти не осталось. Навстречу соседка с чумазой болонкой.
– Здравствуй, Маша! – приветствуем её, не собаку, конечно. А жена ещё и спрашивает. – Чего-то вы сегодня рано?
– А у меня часы остановились в полночь, – отвечает Маша.
– Часы у неё одни, что ли? – с удивлением произнесла жена, когда дверь в подъезд плотно захлопнулась.
– Действительно, – согласился я с законным недоумением жены. Хотя точно знал, сколько часов у соседки. И правильно воспринял её зашифрованное сообщение о том, что она очень ждёт меня сегодня в двадцать четыре ноль-ноль. Будто в одной разведшколе учились. Но я и о жене не забыл.
– Ты помнишь, что у нас сегодня день любви? – строго спросил я. – Раз в неделю вынь да положь.
– Помню, – ответила жена. – Куда от тебя денешься. Только ты мне частушки свои пошлые в этот день не читай по дороге, пожалуйста. Ненавижу поэзию низкого уровня.
– Постараюсь, – пообещал я и тут же гордо продекламировал:
Может, я и стихоплёт
Никому не нужный,
Но частушка так и прёт
Вырваться наружу.
– Пусть прёт, я не против, – согласилась жена. – Лишь бы не пошлая. Ну и бюст у Машки! Везёт же дурочкам. Пока молодая красиво, конечно. А в старости как выглядеть будет?
Комментировать вслух умственные способности соседки и размер её груди я не стал. Особенно умственные способности, которые меня никак не волновали. А по поводу размера не удержался и выдал всё-таки:
В голове у Маньки муть,
Тина, глина и песок,
Но зато такая грудь,
Что как блин один сосок.
– Опять ты за своё! – недовольно воскликнула жена. – И собаку стричь надо, заросла совсем. Где нос, где хвост? И мыть надо, шерсть грязная.
Я покумекал слегка, поэтически о прозаическом, и ещё через полчаса опять отчеканил:
Заявила вдруг блоха,
Что у Маньки шерсть плоха,
Я ж с ней не согласен,
Внешний вид прекрасен.
– А это о чём! – пуще прежнего рассердилась жена. – Ты же обещал.
– А зачем ты о шерсти заговорила, – упрекнул я её в оправдание. – И про то, что мыться надо. Вот мне и пришло на ум.
– А ещё что на твой пошлый ум пришло?
– Извини, конечно, но ты снова сама напросилась:
Не растёт морошка
На полях Кубани,
Не домыл немножко
Ванька Маньку в бане.
– Мужик называется, – ехидно заметила жена. – Зачем тогда жену в баню приглашать!
– А у тебя приличный ум, да? – уличил я супругу.
– С кем поведёшься, – обречённо вздохнула она и повернула обратно домой.
На другой день, и тоже рано утром, жена заходит на кухню, видит меня с ручкой, с листочком бумаги и спрашивает:
– Что пишешь?
– Настоящее лирическое стихотворение, почти как у Пушкина, и даже созвучно с ним! – похвалил я себя. – Пришлось записать, потому что больше четырёх строчек не запоминается. Это не пошлая частушка, а поэзия высочайшего уровня. Будешь слушать?
– Давай.
– Даю:
Дерутся лоси на опушке,
Рогами тычут прямо в лоб.
А я лежу на раскладушке,
Передохнуть немного чтоб.
Жена храпит на мятом ложе,
Соседка-дура в гости ждёт.
Зачем мне получать по роже,
Я ж не сохатый идиот!
* * *
Чёрная зависть
Очень многие знают песню на стихи Булата Окуджавы «Счастливый жребий». Песня замечательная! Особенно сразу запоминаются и будто сами напеваются такие вот слова:
С нами женщины, все они красивы,
И черемуха – вся она в цвету.
Может, жребий нам выпадет счастливый,
Снова встретимся в городском саду.
Однако вот дальше, в конце:
Но из прошлого, из былой печали,
Как не сетую, как там не молю,
Проливается черными ручьями
Эта музыка прямо в кровь мою.
У меня классическое представление о величии. Великое в искусстве и литературе – это такая высота, достичь которую мало кому удаётся. Называть ныне здравствующих или недавно ушедших от нас артистов, поэтов, певцов великими – это кощунственно по отношению к самому определению величия. Так же, как называть кого-то из них легендами на основании того лишь, что они бесстыдно выпендривались и скандалили. Выдающиеся – да, великие – время покажет.
Тяну, тяну свои я вирши
К высоким образцам вершин.
А Пушкин всё равно повыше:
Конечно, он же сукин сын!
Наверно, это какая-то неведомая космическая сука. Не очень плодовитая, к сожалению. А, может, к счастью.
Отталкиваясь вот от такого своего представления, позволю себе последние две строчки из приведённого текста покритиковать немного. Типа нашёл, к чему привязаться. Все знают, что метафора – это оборот речи, состоящий в употреблении слов и выражений в переносном смысле на основе какой-нибудь аналогии, сходства или сравнения. К примеру, «сладкий сон», «горькие слёзы», «серебряные волосы», «золотые руки» и тому подобное. Но вот чёрные ручьи, по-моему – это вовсе не метафора. Они есть в натуре, сколько угодно – что выльешь, то и потечёт. Потом, сколько же крови должно быть в человеке, чтобы в неё текли не струйки, а целые ручьи. Даже, если эти строчки все вместе по общему смыслу принять за метафору. Понятно, что автор имел в виду войну и всё трагическое, что с ней связано. Сама память о войне чёрная, спору нет. Но он же говорит о музыке, изображая её как бы чёрными ручьями. Хотя музыка и по тексту, и сама по себе – явление тоже реальное. Для меня она ни в какой связи и ни в каком сравнении не может казаться чёрными ручьями. Ручьями – пожалуйста, но чёрными – нет. Тем более, что в начале песни звучит мягкое слово – мелодия.
Короче, музыку, проливаемую в кровь чёрными ручьями, даже если она из этих самых кровавых военных лет, я не воспринимаю. Возможно, потому же исполнители этой песни часто заканчивают её «встречей в городском саду».
Скорее всего, я не прав. Просто завидую. Памятник в Москве впечатляет. Но всё равно предлагаю свою песню под названием «Романс» на ту же мелодию. А можно и другую мелодию сочинить.
Ты прости меня, если не забыла.
Если та же всё под окном сирень.
Если к прошлому сердце не остыло
И любимой быть всё ещё не лень.
Небо белое, небо голубое.
Облака плывут в сторону твою.
Где бы ни был я, ты всегда со мною,
Я по-прежнему лишь тебя люблю.
Не заметил я, что любовь земная
Протекает в нас тихою рекой.
Ты прости меня, милая, родная,
Что мечталось мне о любви другой.
Пусть потеряны старые открытки
И не надо нам думать о былом.
Может, встретимся у твоей калитки.
Может, счастье вновь посетит твой дом.
* * *
Толстой и Анна
Приехал Толстой умирать на станцию Астапово. Присел на скамейку и стал о жизни своей великой думать. Смотрит, по перрону Анна Каренина слоняется, на рельсы как-то странно поглядывает.
– Ты чего это удумала, паршивка? – строго спросил её Толстой.
– Да вот, – ответила она дрожащим голосом. – Порешить с собой хочу.
– Из-за Вронского, что ли?
– Из-за него, – со слезами на глазах подтвердила Анна.
– Подумаешь, хлыщ какой! – сердито проворчал Толстой. – Да я его просто вычеркну из романа, и дело с концом.
– Действительно, – обрадовалась Анна. – Вычеркните вы этого кобеля, пожалуйста, Лев Николаевич. И этого ещё, прыща старого.
– Каренина, что ли?
– Его самого, тоже козёл тот ещё. Сколько раз говорила ему, купи виагру. А он, разрешение у государя надо получить. Вот и получил рога на рога.
– Нет, – отказался Толстой. – Тогда название всего романа менять придётся, фамилия-то у тебя от мужа. Хотя ты права, конечно, оба они хороши. Хлыщ да прыщ, ну какие это герои.
– Главное, читать про них противно, – взмолилась Анна. – Нафиг они вообще нужны, чтобы из-за них под поезд бросаться.
– Ладно, – сжалился Толстой. – Название поменяю, а их вычеркну и анафеме предам. И тебя анафеме предам. Слаба ты оказалась по женской части и тоже на героиню не тянешь.
– А это возможно? – удивилась Анна. – Вы же не член Священного синода.
– Возможно! – воскликнул Толстой, вставая со скамейки. – Раз я отлучён от церкви, значит, я всё могу. Ленин вон почти всю страну анафеме предал, и ничего. Кстати, я слышал, что он статью про меня написал. Будто зарос я, как простой русский мужик, потому что в зеркало на себя не смотрю. А я же знаю, что в зеркале революция. Давай уедем отсюда. Что-то не по себе мне тут.
И они уехали. Купили домик на окраине Москвы и стали жить вместе. Но не как муж с женой, а как автор с придуманным образом в виде красивой молодой женщины. Сыночка Анны, Серёжу, Толстой не вычеркнул, и он стал жить вместе с ними. После революции Анна Каренина вышла замуж за начальника Московской уездной ЧК, который по блату устроил её на работу в локомотивное депо диспетчером. Лев Николаевич вначале Серёжу воспитал, а затем и других детишек Анны. Все они живы до сих пор. Лев Николаевич каждое лето наведывается инкогнито в Ясную Поляну. Снимет толстовку, натянет джинсы, очками тёмными прикроется и вперёд с группой туристов. Походит, посмотрит, порадуется тому, как содержит Россия его усадьбу, осенит крестом потомков, пару яблочек сорвёт украдкой и обратно.
* * *
Прощание Графоманов
Мы не бездарные мужи,
Мы разные и интересные,
Нам силы ведомы небесные
В борьбе за правду против лжи.
Мы за любовь на всей земле,
За песни мира величавые,
За строчки главные, начальные,
И те, что спрятаны в столе.
Мы можем многое сказать,
Взлететь по мысли до величия.
Мы можем просто быть приличными
Поэтами. Но наплевать.
Нам наплевать на всех теперь.
На нечитающих читателей,
На издающих неиздателей,
На всех, открывших в бездну дверь.
В пространство шифров, кодов, цифр –
Бездушных знаков неизвестности.
Прощай, история словесности.
До новых встреч! Твои бойцы.
* * *